|
О. Шпенглер. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории.
М., Мысль, 1993
С.473-475
Все сказанное Ницше о Вагнере можно сказать и о Мане. Выглядящее внешне возвращением к элементарному, к природе на фоне содержательной живописи и абсолютной музыки, их искусство означает уступку варварству больших городов, начинающемуся распаду, каковой в сфере чувственности проявляется в смешении грубости и рафинированности, шаг, неизбежно оказывающийся последним. Искусственное искусство не способно к дальнейшему органическому развитию. Оно знаменует конец.
Отсюда следует—горькое признание,—что западное изобразительное искусство непреложным образом пришло к концу. Кризис XIX столетия был смертельной борьбой. Фаустовское искусство умирает, как и аполлоническое, египетское, как всякое другое, от старческой немощи, осуществив свои внутренние возможности, исполнив свое назначение в биографии своей культуры.
То, чем занимаются теперь под видом искусства, есть бессилие и ложь: музыка после Вагнера или живопись после Мане, Сезанна, Лейбля и Менцеля.
Пусть же отыщут великих личностей, которые оправдали бы утверждение, что существует еще искусство, отмеченное роковой необходимостью. Пусть отыщут ту самоочевидную и необходимую задачу, которая ожидала бы их. Обойдем все выставки, концерты, театры, и мы обнаружим лишь старательных дельцов и шумливых шутов, которые находят удовлетворение в том, чтобы поставлять на рынок нечто давно уже внутренне ощущаемое как ненужное. На каком уровне внутреннего и внешнего достоинства находится теперь все, что называется искусством и художником? На общем собрании какого-либо акционерного общества или среди инженеров первоклассного машиностроительного завода можно будет обнаружить больше интеллигентности, вкуса, характера и умения, чем во всей живописи и музыке современной Европы. На одною великого художника всегда приходилась сотня лишних, фабриковавших искусство. Но пока существовала большая конвенция, а значит, и настоящее искусство, даже и они занимались чем-то дельным. Можно было прощать этой сотне ее существование, поскольку в совокупности традиции они были той почвой, которая несла одного. Но сегодня они те самые десять тысяч, трудящихся «ради хлеба насущного»", не нужны во всех уже смыслах и тем более несомненно, что можно было бы сегодня закрыть все художественные заведения, не нанеся этим ни малейшего ущерба самому искусству. Нам следует только перенестись в Александрию 200 года после Р. X., чтобы стать очевидцами всей той художественной шумихи, с помощью которой космополитической цивилизации удается обманывать себя относительно смерти собственного искусства. Там, как и нынче в мировых городах Западной Европы, налицо настоящая погоня за иллюзиями дальнейшего художественного развития, за индивидуальной самобытностью, за «новым стилем», за «непредвиденными возможностями», теоретическая болтовня, претенциозная поза задающих тон художников, схожая с позой акробатов, манипулирующих («ходлерничающих») стопудовыми картонными гирями, литератор вместо поэта, бесстыдный фарс экспрессионизма, учинивший в истории некий торг вокруг искусства и сделавший из мысли, чувства и совершенства форм экспонаты художественного ремесла. И в Александрии были свои проблемные драматурги и кассовые художники, которых предпочитали Софоклу, свои живописцы, отыскивавшие новые направления и поражавшие публику. Чем же обладаем мы сегодня под вывеской «искусство»? Высосанной из пальца музыкой, полной искусственною шума массы инструментов, изолганной живописью, полной идиотических, экзотических и плакатных эффектов, лживой архитектурой, каждые десять лет «основывающей» новый стиль на сокровищнице форм минувших тысячелетий, стиль, под знаком которого всякий делает, что ему взбредет в голову, лживой пластикой, обкрадывающей Ассирию, Египет и Мексику. И все же в расчет принимается только одно: вкус светских людей, как выражение и знамение времени. Все прочее, «придерживающееся» в противоположность этому старых идеалов, есть сугубое дело провинциалов.
Большая орнаментика прошлого стала мертвым языком, вроде санскрита и церковной латыни. Вместо служения ее символике культивируют ее мумию, ее наследство законченных форм, утилизуя, смешивая и переделывая их на неорганический лад. Всякий модернизм считает перемену за развитие. Реанимации и слияния старых стилей занимают место действительного становления. И в Александрии были свои прерафаэлистские гансвурсты, с их вазами, стульями, картинами и теориями, свои символисты, натуралисты и экспрессионисты. В Риме корчат всякие гримасы: то греко-азиатские, то греко-египетские, то архаические, то—после Праксителя новоаттические. Рельеф 19-й династии, эпохи египетского модернизма, массивно, бессмысленно, неорганично облегающий стены, статуи, колонны, производит впечатление некой пародии на искусство Древнего Царства. Наконец, птолемеевский храм Гора в Эдфу достигает пика непревзойденности пустотой произвольно нагроможденных форм. Таков хвастливый и назойливый стиль наших улиц, монументальных площадей и выставок, хотя мы и находимся еще в самом начале этого развития.
С.263-266
Необозримая масса человеческих существ, безбрежный поток, выступающий из темного прошлого, оттуда, где наше чувство времени утратило свою упорядочивающую активность и беспокойная фантазия—или страх—вколдовала в нас картину геологических периодов земли, чтобы скрыть за ней какую-то неразрешимую загадку; поток, теряющийся в столь же темном и безвременном будущем,—таков фон фаустовской картины человеческой истории. Однообразный прибой бесчисленных поколений волнует широкую поверхность. Ширятся сверкающие полосы. Мелькающие отсветы тянутся и пляшут над ними, морочат и темнят ясное зеркало, преображаются, вспыхивают и исчезают. Мы называем их родами, племенами, народами, расами. Они суммируют ряд поколений в узком круге исторической поверхности. Когда в них угасает формообразующая сила, а сила эта весьма неоднородна, и с самого же начала предопределяет весьма неоднородную долговечность и пластичность указанных образований, вместе с нею угасают и физиогномические, языковые, умственные признаки, и явление вновь растворяется в хаосе поколений. Арийцы, монголы, германцы, кельты, парфяне, франки, карфагеняне, берберы, банту вот имена в высшей степени разнородных образований этого порядка.
На этой поверхности, однако, величественными кругами расходятся волны великих культур. Они внезапно всплывают, расширяются в роскошных линиях, успокаиваются, исчезают, и зеркало прилива вновь одиноко и дремлюще вытягивается на опустевшем месте.
Культура рождается в тот миг, когда из прадушевного состояния вечно-младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа, некий лик из пучины безликого, нечто ограниченное и преходящее из безграничного и пребывающего. Она расцветает на почве строго отмежеванного ландшафта, к которому она остается привязанной чисто вегетативно. Культура умирает, когда эта душа осуществила уже полную сумму своих возможностей в виде народов, языков, вероучений, искусств, государств, наук и таким образом снова возвратилась в прадушевную стихию. Но ее исполненное жизни существование, целая череда великих эпох, в строгих контурах очерчивающих поступательное самоосуществление, представляет собою сокровенную, страстную борьбу за утверждение идеи против сил хаоса, давящих извне, против бессознательного, распирающего изнутри, куда силы эти злобно стянулись. Не только художник борется с сопротивлением материи и с уничтожением идеи в себе. Каждая культура обнаруживает глубоко символическую и почти мистическую связь с протяженностью, с пространством, в котором и через которое она ищет самоосуществления. Как только цель достигнута и идея, вся полнота внутренних возможностей, завершена и осуществлена вовне, культура внезапно коченеет, отмирает, ее кровь свертывается, силы надламываются она становится цивилизацией. Это и есть то, что мы чувствуем и понимаем при словах «египтицизм», «византизм», «мандарины». В таком виде может она, иссохшее гигантское дерево в девственном лесу, еще столетиями и тысячелетиями топорщить свои гнилые сучья. Мы видим это на примерах Китая, Индии, мира ислама. Так и античная цивилизация эпохи императоров с мнимой юношеской силой и полнотой гигантски вытарчивала вверх, отнимая воздух и свет у юной арабской культуры Востока.
Таков смысл всех закатов в истории внутреннего и внешнего завершения, доделанности, ожидающей каждую живую культуру, из числа которых в наиболее отчетливых контурах вырисовывается перед нами «закат античности» между тем как уже сегодня мы явственно ощущаем в нас самих и вокруг себя брезжущие знамения нашего вполне однородного по течению и длительности с названным - события, которое падает на первые века ближайшего тысячелетия. «заката Европы».
|